Я хочу стать радугой в твоих ливнях... (с) И.Богушевская
...Осень превращается в зиму, потом они меняются местами, играют в прятки, в догонялки и в городки. Люди одеты в шубы, косухи и плащи, они хмурятся и улыбаются, и все чаще смотрят по сторонам или в книгу, а не в телефон (а если и в телефон, то тоже зачастую в книгу).

Две пожилые женщины сидят друг напротив друга и одна из них, в широкополой шляпе и в коралловых бусах и перстнях, рассказывает другой, в ажурном вязаном платке, о театральных сплетнях и о том, как N-ский взял на главную роль ту, зелененькую, но она не справится с давлением труппы и, "я полагаю", вскоре "покинет театр навсегда, отравившись чужим бессердечием". Коралловая женщина долго и обстоятельно посвящает ажурную в театральные перипетии, а та чуть кивает головой через равные промежутки времени и, не останавливаясь ни на секунлу, вяжет очередное кружево, красивым привычным жестом периодически вытягивая из большой сумки пушистую нить.

Крупный мужчина лет пятидесяти сидит и смотрит в окно, иногда провожая взглядом проносящиеся мимо стройки, подъемные краны и людей в спецодежде. В его наушниках звучат оперные голоса, а на руках сидит и громко урчит огромный пушистый кот. На его шее висит жетончик с выбитым именем "Гема". Я не знаю, самостоятельное это имя или уменьшительно-ласкательное от Бегемота. Или от другого слова, которое мое нынешнее грустно-лирическое настроение написать не может.

Молодая мама с сыном лет четырех наперегонки мастерят бумажные самолетики. Мама очень старается победить, но - вот незадача! - то в окно засмотрится, то листик не так согнет, то тетрадку уронит... Мальчик подталкивает ее, смеется и еще пуще старается. Уж он-то не отвлечется, уж он-то победит - а мама со вздохом открывает тетрадь с лекциями и вырывает с конца очередной будущий летательный аппарат, уронив случайно пару своих самолетиков в кучку ребенкиных.

Женщина лет семидесяти с ярким макияжем и в каракулевой шубе сидит и рассеянно смотрит по сторонам. Напротив нее на той же станции сел мужчина - чуть постарше нее, пожалуй. Они встречаются взглядами и улыбаются и кивают друг другу, как старые знакомые. Не садясь рядом, хотя и есть свободные места, они громко обмениваются новостями, называя друг друга на "Вы": у кого как дела, кто куда едет, кто что вчера смотрел по телевизору. Он рассказывает ей, что старый Джон сегодня чувствует себя лучше и даже немножко побегал утром, когда они гуляли - "может, он и не старый совсем, что они, эти ветеринары понимают? Что зубов нет - так и у меня нет, причем тут старость? Это гены - и все, правильно я говорю?!". Она рассказывает ему, что ее давно уже не зовут петь, говорят, что ей уже нигде нет места, а ведь она больше ничего не умеет. Хорошо, дочь помогает, и "я могу спокойно писать стихи по ночам, никто мне не мешает - я много пишу, очень много". На его вопрос, с кем она живет, она ответила: "Да с дочкой и живу. И с сыном ее, с Сашенькой, внучком - он хорошо поет, моя кровь. А, и этот еще, придурок ее. Муж. Забываю все время, как его зовут. Предыдущих всех помню, представьте себе, а у этого имя идиотское, как и сам он - вот и не помню. Да они всё уже почти - нет смысла и запоминать. Другого найдет - еще придурошнее". А потом она засуетилась - выходить на следующей. Он изменился в лице, что-то попросил под грохот закрывающихся дверей. Она заулыбалась, потом посерьезнела, пожала плечами и достала небольшой блокнотик с розами на лаковой обложке. Написала фломастером номер городского телефона ("я всегда фломастерами этими пишу, с ними слова ярче получаются и такие рифмы нахожу иногда - не поверите, если расскажу! А мобильного у меня нет - он мне ни к чему";), аккуратно вырвала листок и отдала ему. И встала, направилась к выходу. Он занервничал: "Зовут-то, зовут Вас как?!!". А она, улыбнувшись впол-оборота: "Вы позвоните, там и познакомимся!". И вышла, а он остался. И в вагоне стало очень тихо без их разговора, ставшего всем привычным за полчаса, и многие проводили ее взглядом, и молодой парень показал мужчине большой палец и одобрительно покивал головой, и все улыбались еще долго. и было светло и радостно ехать.

Людей много. Кто-то торопится, кто-то рассеянно идет в никуда. У кого-то в глазах ясность и блеск, у другого тихо и пусто на лице. Подчас слушаешь слова, подчас - звуки голосов, подчас - неясный грохот в чужих наушниках. Смотришь на руки со свежим маникюром или с обкусанными ногтями, на полупрозрачное ухо стоящего впереди красивого мужчины, на нежную девушкину кожу, на необыкновенные ресницы двухлетнего ребенка. Смотришь на то, что для кого-то привычное, родное и незаметное, а ты это видишь в первый и в последний раз, и этот мужчина, может быть, никогда не узнает, как он трогателен при взгляде на него сзади и чуть снизу, а девушка поймет, как приятны поцелуи, только тогда, когда кожа перестанет быть такой невинно-нежной, а ребенка будут ругать за внезапную лужу, даже не взглянув в его глаза.

И в каждую свою поездку в метро или в электричке я стараюсь увидеть как можно больше, и рассматриваю людей во встречных электричках, когда они останавливаются на той же станции, а иногда медленно протекает мимо поезд дальнего следования, и тогда я вижу хмурых и улыбчивых проводниц, которых никогда больше не встречу, и смотрю, как они о чем-то говорят с людьми в купе за задернутыми шторками, и этих людей я никогда не узнаю, и диван, на котором я сижу в электричке, обтягивала чья-то неведомая рука, и пол мыл человек, которого я никогда не встречу.

Эти мысли иногда сводят меня с ума, все люди, которые куда-то едут или как-то связаны с общественным транспортом, ужасно меня волнуют, и все они мне интересны, и я хотела бы ехать во всех вагонах всех электричек одновременно, а то, пока я вот тут наблюдаю за хохочущей над шутками парня девушкой, я наверняка пропускаю, как в электричке, что выехала час пятнадцать назад, какой-нибудь большой и грозный мужик смотрит на котенкину фотографию в кошельке.